Узбек совсем прикрывает глаза и мановением длани отпускает советников. Он устал. От злобы, желаний, трудов власти, тщеты и суетности, от этих хитрых дел и настойчивых, хитрых, а в чем-то удивительно простодушных урусутских князей, от своего отяготительного величия – он устал.

Измученные, с мокрою клокастою шерстью, тяжко дышащие кони вымчали наконец княжеский поезд к перевозу в Сарай. Волга шла синяя, гневная, перемешанная с битым льдом. Пять раз отплывали и ворочали назад, пока в конце концов лодейные мужики сумели миновать стрежень и подчалить к нижним пристаням, вдоволь порушенным и забитым ледяным крошевом.

Иван, вылезая из лодьи, качнулся, едва не упал. В тряской и суматошной дороге до того избило все бока, что впору было бы не к хану на поклон, а, напившись горячего молока с медом, в постелю, на русскую печь. Но ни болеть, ни парить усталое тело было некогда. Глянув, как холопы и дружина поспешно вынимают казну и товары из лодей, Иван, сцепив зубы, полез на коня. Семен с Ваняткой уже ждали отца верхами. Калита заставил себя выпрямить стан. Подобрал поводья. Конь, неспокойный после переправы, тревожно ржанул, пошел боком, пританцовывая, кося испуганным глазом на громаду воды, что перла без удержу, словно намерясь совсем снести и без того сузившийся и прижатый к заборам берег.

На подворье их уже ждал ханский пристав. Ни отдохнуть путем, ни даже собрать мысли не пришлось. Тихо подосадовав, что так нелепо упустили князя Василия (и вот теперь нужа отвечивать в том перед ханом!), Калита в сопровождении детей, бояр и ближней дружины отправился к хану.

Узбек был гневен. Он принял московского князя, возвышаясь на золотом троне, точно недвижное изваяние. И даже подарки, среди коих серебряный теремец для ловчих соколов, на который Калита возлагал особые надежды, мало тронули хана. По неприступным лицам вельмож Калита понял, что тверские бояра немало поработали в Сарае и борьба предстоит нешуточная.

Вечером, после приема (нать было немедленно лечь, ибо все и всякие силы в нем давно кончились!), Калита все же заставил себя вновь проверить, кому и сколь привезено и предназначено даров, сам распорядил, кому чего прибавить или убавить, и лишь после того, велев снять с себя сапоги и верхнее платье, с освобождающим чувством головного кружения свалился в постелю. Симеон (ночевали тесноты ради в одной горнице) заботно подступил к ложу отца:

– Позвать лекаря, батюшка?

– Созови… – хрипло задышав, отмолвил отец, – созови Михайлу Терентьича и Феофана Бяконтова, пущай придут!

Он прикрыл глаза и замер, отдаваясь тошнотному качанию ложа, словно бы о сю пору колыхался, ударяясь и взмывая, возок, крутили в бешеной воде и плыли лодьи, несли и несли дорожные кони… По мягкому разымчивому теплу догадал, что к ногам приложили окутанный рядном горшок с кипятком: верно, сын распорядил, не послушал родителя. И, подумав о Симеоне, Иван, не открывая глаз, улыбнулся. Был бы тверд! Был бы только тверд в делах…

Осторожно, пригибая головы под притолокой и стараясь не шуметь, в низкий покой вступили вызванные бояра. Семен шепотом повестил было им о болезни отца, но Калита тотчас требовательно открыл глаза, справясь с голосом, велел прибавить свету и вновь ощутил теплую волну нежности, заметя, что Семен сам, не созывая слуги, торопливо зажигает свечи в высоких точеных стоянцах.

Мысленно сосредоточив волю, Иван строго наказал боярам, склонившимся перед ложем, кому и что надо было передать нынче же, в ночь, распорядил о грамоте (иной, тайной, самому беглербегу, долженствующей отворотить всесильного визира от тверичей) и только после того, слабым движением руки отпустив советников и еще прошептав «Отче наш» и «В руки твои предаю дух свой», позволил себе провалиться в небытие. Семен же всю ночь не спал, дремал вполглаза, изредка, неслышно ступая в шерстяных носках, подходил к родителю, слушая хриплое дыхание отца, дважды поил сонного отваром целебных трав и лишь под утро, когда Калита, обильно пропотев, успокоился и крепко заснул, разрешил и себе на мал час смежить вежды.

Весь следующий день Калита не вставал с постели, однако продолжал рассылать бояр с дарами и грамотами. Ясным, хотя и слабым голосом распоряжал делами, а в перерывах терпеливо пил горькие снадобья, отдавал тело притираниям и припаркам, являя и тут пример терпения и воли.

Семен, начавший вникать в непростые ордынские дела, все более дивился родителю. Здесь – когда рядом была власть, высшая их с отцом совокупной воли, и даже нужная, в одночасье, смерть не исключалась в ряду возможных поворотов судьбы, – здесь многое, что возмущало Семена в отце там, на Москве, гляделось и мыслилось сугубо по-иному. Дары и ночные пересылы, подкупы вельмож ордынских и само неудачное поиманье ярославского князя – все получало свой смысл и значение неизбежного, даже неизбывного, единственно возможного, доколе над Русью стояла Орда и чуждая бесерменская воля велела и правила их христианским миром.

В редкие минуты покоя Иван подзывал сына, объясняя ему расположение сил в Орде и наставляя на будущее время:

– Помни, что люди смертны. Вот главный кади, судия ихний, у коего ты был давеча. Он уже стар и болен. Помысли, узнай, кто займет место сие после него. Того сделай другом, поддержи теперь, осильнеет – сам поможет тебе. Так и во всем: обмысливай наперед! Чем дальше учнешь видеть, тем крепче твоя власть. И еще помни: все связано! Споришь с Новогородом – не забывай о Гедимине. Враги врагов твоих – неволею друзья тебе. Но друзьям поневоле до конца не верь! Литва для нас скоро, быть может, станет страшнее Орды. Ежели устоим теперь… Да нет, устоим! Устоим… – Иван задышал тяжко и сильно. Излиха блестящий взгляд и крупный пот на челе родителя испугали было Семена. Калита заметил, улыбнулся слабо, помотал головой: – Выстану! Одного боюсь: позовет не в пору… Не смогу… – Он замолк, отдышал, забился в тяжком кашле. Семен, обмирая, подал отцу посудину – отхаркнуть мокроту. Тот склонился над горшком, после откинулся на подушки. Отдышавшись, благодарно погладил сына по рукаву. Повторил упрямо: – Выстану!

И верно, перемог себя. На четвертый день встал. Пошатываясь, прошелся по горнице. И как словно бы учуял! Назавтра позвали к Узбеку.

Узбек с первой встречи заметно омягчел. Принимал в особном покое, келейно. Вопросил:

– Слышал – болеешь, князь?

– Бог милостив! – возразил Калита. – Ся оклемал маленько!

Внимательно, вблизи, изучал он лицо Узбека, отмечая легкие следы времени и приметы днешнего норова всесильного хана. Спрятанная за пазухою драгоценная грамота тайного договора Александра Тверского с Гедимином была сейчас для него словно потаенный огонь при осаде чужой крепости. Однако грамоту явить нужно было с умом, и не вдруг, сугубо не вдруг! Сперва дать Узбеку выговориться, смиренно принять все упреки. Самому повиниться и заставить себя, во что бы то ни стало заставить себя опять и вновь полюбить – да, да, полюбить – этого надменно-усталого и непостоянного, точно вздорная жонка, повелителя! Ему же трудно, и скучливо, и одиноко порою. Как он горевал тогда – по смерти любимого сына! Ну же, ругай меня, кори! Обвиняй! И Иван, мысленно призывая ханские укоры, склонил голову.

Узбек молчал, наслаждаясь видимым раскаянием Ивана и отходя сердцем.

– Плохо, князь! – соизволил наконец вымолвить он. Иван глянул коротко и вновь опустил глаза. Начиналось, как должно, по его замыслу. Сейчас дать хану прогневать, а потом…

Знание татарского сослужило Калите, как и всегда, добрую службу. Пока толмач переводил, он обдумывал и слагал в уме должный ответ. Теперь, выслушивая покоры по поводу нятья ярославского зятя, Калита гадал, как лучше ему содеять. Сразу ли явить грамоту или… Нет, не сразу, конечно нет! Эта поспешность в нем от болезни. Сперва же вот что… Он поднял голову:

– Не хотел печалить тебя, кесарь, но ныне скажу: не у одного лишь Василия задерживал я и даже утаивал дани и не над ним одним насилие учинял! Ныне просить буду утвердить за мною ярлык на Белоозеро, понеже без того в дальней той земле не чаю собирати в срок выход царев!