Поясы золотые: простые и с жемчугом, с каменьями, с капторгами, пояс золотой сердоничен, пояс золотой фряжский и золот пояс с крюком на черевчатом шелку, златые цепи, чары, чумы, блюдца с жемчугом и каменьями, чаши, блюда серебряные, большие и малые, с рукоятями и письмом, ожерелья и обручи, монисто, подаренное Феотинье, червленый кожух, великий коч с бармами, соболий бугай, скарлатное портище, кожухи с аламами и жемчугом, наследственные сокровища: сардоничная коробка, икона на изумруде, шапка золотая Мономахова – все разделено по чести, по старшинству, поряду.

Ни Переяславль, ни Дмитров с Галичем, ни Ростов, ни Белоозеро не были указаны им в завещании. Дело то тайное, и ни для чьих глаз или ушей… «Удержи, сын, благоприобретенья отцовы! Удержи власть в русской земле! Не расточи по ветру трудов и дел родителя своего! Ибо жив отец в сыне своем, и доколе сын продолжает дело отца, дотоле стоит жизнь на земле. Не оставь, Симеоне, меня сиротою перед престолом господним!»

– Симеон?

Молчание.

– Симеон!

Кто-то, видно прислуга, шевелит в полутьме, погодя отвечает негромко.

– Сынок еще не прибывши, Иван Данилыч!

– А ты кто?

– Сенная я ваша, доглядаю тут…

– Выдь. Попроси, послали б за Симеоном!

Дверь тихонько скрипнула, удалились робкие шаги.

– Свету мало!

Никто не отозвался. Пусто.

– Симеон! – снова зовет он в забытьи. – Семушка! Тяжко… Ты… прости меня… Не доживу… Грешен я. И пред тобою грешен! Юрко мне оставил вражду противу Твери… А я, похотев большего, оставляю тебе теперь вражду с Литвою и Новгородом. Сыну ли, внуку ты оставишь бранный спор с Ордой! И так, без отдыха, вечная рать! И всё, чтобы пахарь пахал свое поле, и бабы жали хлеб, и дети не помирали гладом на путях и торжищах… Слышишь меня, Симеоне? Твори по заповедям моим… За все отвечу я… смерть… Ты один…

Голос князя переходит в шепот. Недвижно теплют свечи. Тишина.

– Симеон! – вновь хрипло зовет умирающий. Безмолвие. За стеною шорох. Скрипит дверь.

– Звали, батюшка?

Снова какая-то баба! А сына все нет.

– Симеон! – шепчет уже с отчаяньем умирающий, угасая. – Симеон! Слышишь ли ты меня?

Он прикрывает глаза. Кончается март. Скоро апрель погонит снега, а там смерды снова пройдут по полям, вспарывая острием сохи клеклую, затверделую землю. Эту землю, этот весенний свет оставляю тебе, Симеон! Володеть и править. Схож ли я с кесарями Константином и Устиньяном, как о том толковал даве духовный отец, причащая святых тайн? Пребудут века славы над моею Москвой – и стану равен тем великим кесарям… Исчезнет град мой в волнах времен невестимо – и в посмех потомкам обратит ся имя мое…

Ты, сын! От тебя одного… На коликой тончайшей нити висит все содеянное мною! Но нет, ты не один! Есть преданные бояре, есть многие слуги верные, и еще Алексий – вот кто спасет и поддержит! Я многое совершил для тебя, сын!

Господи, дай, по слову крестника моего, святого спасителя русской земле! Дай мне веру и силы умереть спокойно! Сейчас снова взойдут, будут перекладывать, обтирать, поить и кормить, мучать лекарствами… А мне нужен только один Симеон – моя вера, надежда, спасение мое на этой земле! Где ты, сын? Услышь меня, прискачи на последний погляд!

Глава 78

Симеон прискакал в Москву на третий день после похорон. Замызганный, страшный, он сутки не слезал с коня, дважды проваливал под лед, бросив где-то за Берендеевом княжой возок и растеряв по пути почти всю дружину, чаял успеть, и лишь за сорок верст от Москвы, в Сельцах, повестили ему о кончине и похоронах отца. И эти последние, безнадежные, версты стали ему тяжелее всего.

Шатаясь в седле, въезжал он в Боровицкие ворота Кремника и выглядел так, что сторожевой в воротах опустил было копье, мысля задержать подозрительного вершника. Но Симеон, оскаля зубы на сером, заляпанном навозом и грязью лице, бешено вздынул плеть, намерясь полоснуть кметя по харе, но тут кто-то испуганно вскрикнул: «Князь!» Сторожевой, шатнувшись и заслонясь рукавом, уронил копье, а Симеон, вложив неистраченную силу удара в подарок ни в чем не виноватому коню, вихрем влетел в Кремник и, не видя шарахающих от него в испуге горожан, в слепом отчаянии закипающих слез и гнева, ворвался в ворота княжого дворца.

Охнула прислуга. Сильные руки холопов приняли с седла своего князя. На яростно-скорбное: «Где?!» – старый слуга отцов отмолвил со спокойною твердостью:

– У Святого Архангела. Токо пожди, батюшка, личико обтереть нать, и платье, вишь, замарал дорогою. Негоже, пред батюшкою грех!

Его завели в сени, подали умыться, переменили верхнее платье и почти насильно влили в рот чашу душистого меду. Выбежала жена, младший брат Иван, слуги. Симеон, минуту назад готовый разрыдаться, обвел всех обрезанным, невидящим взором, на миг только приобнял за плечи Айгусту и отстранил, не заметив даже ее удивленно-испуганного, обожающего взгляда. Таким, как сейчас, с блистающими неумолимо, обведенными гордой тенью глазами, Айгуста еще не видала своего супруга, разве в первые дни после возвращения его из Орды…

Отстранив всех, Симеон, обнажив голову, пеший, направил стопы свои в церковь. Тех, кто пошел было за ним, он мановением руки остановил у паперти. Службы не было, но железные двери столь поспешно открыли перед ним, что Симеону почти не пришлось замедлить шагов у порога.

Перекрестив чело, он вступил под каменные своды и остоялся, привыкая к полутьме храма. Направо от входа, рядом с могилою дяди Юрия, простерлась во мраке новая белая плита. Неслышно подступивший священник возжигал потушенные свечи. Симеон лишь глянул на него, не видя, и старик тотчас исчез, растаял в темной глубине храма.

– Батюшка! – позвал Симеон. И замолк, слушая эхо, замиравшее где-то под сводами храма: – Юшка… юшка… шка… шка… шка…

– Батюшка! – повторил он. – Я здесь, я прискакал к тебе!

Он снова умолк, и вновь эхо, невнятно замирая, договорило его слова.

– Вот я, батюшка! – повторил Симеон, делая шаг к могиле. – Прости меня! – И, склонясь, рухнул плашмя на холодный камень.

Слезы хлынули наконец, сотрясая все его тело, и тяжелые сдавленные рыдания раздались под сводами храма.

– Батюшка! Батюшка! – шептал он в перерывах рыданий. – Ты звал меня? Ждал? Вот я здесь, тут я, слышишь меня? Зришь оттоль, с выси горней, сына своего? Я все… все знаю, ведаю, батюшка… Я буду… выдержу… вынесу… Ты только прости меня, батюшка! Вот – не успел, не возмог…

Рыдания становились тише. Священник, опасливо выглянувший из-за алтаря, увидел, что княжич по-прижнему лежит недвижно на полу, и даже перепал было. Но Симеон шевельнул головою, встал на колени. Склонясь, трижды поцеловал могильную плиту. И вновь застыл, беззвучно шевеля губами, – молился.

Вот сейчас он встанет с колен и пойдет… Куда? Зачем? Тяжкий крест, отец, оставил ты сыну своему! Как непереносимо тяжелы заботы вышней власти? Но – да будет воля твоя, Господи! И ты, батюшка, да не узришь оттоль ослабы в сыне и наследнике своем! На сем кресте, под сенью храма сего клянусь! Да исполню волю твою и веру твою в назначение мое не отрину.

Покойся с миром, отец. Сейчас я встану с колен и пойду – править землею и вершить власть.

Как тяжко бремя твое! Сейчас…

Эпилог

Дедушко лежал на лавке, большой и необыкновенно, пугающе длинный, будто в смерти – перестав хрипло и трудно дышать – он начал молча расти, простирая долгие ноги, все дальше и дальше откидывая сивую голову…

Постояв и подумав, отрок с некоторым трудом поднял неживые дедовы руки и сложил на груди крест-накрест. Достал было береженую свечу, подумал, отложил, покачав головою. Свеча сгодится потом, когда приедут поп ли, монах отпевать покойника. Мельком подосадовав на матку, которая непутем вновь запропастилась куда-то (за гульбой пошла, так-то сказать!), он усадил братика в головах у дедушки. У малого прыгали губы.

– Сиди тута! – строго велел он. – Лучины наскепано, жги, не то так сиди, без огня. Да и лучше в потемнях, не таково страшно станет. Да молитву читай!